|
«Последний год войны Черкесии за независимость 1863-1864 гг.»,А. ФонвилльPage 3
Черкесы подобрали всех своих убитых, рискуя в этом случае подходить даже под выстрелы русских; в продолжение целой ночи они собирали трупы, лежавшие вблизи неприятельских укреплений, и русские часовые беспрестанно стреляли по ним. Умерших закутывали в плащи, связывали веревками, как мумий, и, надвинув на глаза шапки, укладывали их рядом на соломенных подстилках среди нашего бивуака. Раненые размещены были кругом костров, и все, кто только мог, начали им помогать; все, что могли мы предложить им с своей стороны, были рубашки, которые раздирались на куски и служили для раненых вместо бинтов. Далее этого мы не могли простирать своих попечений о раненых, иначе в случае их смерти черкесы стали бы говорить, что мы, неверные, принесли им несчастье. Зато старый Хаджи, который был тут же, с нами, вне всякой опасности подвергнуться злым нареканиям, рассыпал дары своего пресловутого лечения, и всех и каждого обделял своим целебным питьем. Большая часть ран были очень опасны; постоянно попадались нам на глаза несчастные или с перебитыми членами, или с телом, пронзенным насквозь штуцерными пулями. Раненые истекали кровью, и решительно не было никого, кто бы мог им сделать надлежащую перевязку; об ампутации и помину не было. А между тем целые группы черкесов толпились и преимущественно около тяжело раненных, выражая полное соболезнование к их страданиям и, видимо, желая помочь им; на легко раненных не обращалось почти никакого внимания, а их можно было бы вылечить при помощи самых простых средств. Многие раненые не пережили ночи, другие умерли в течение следующего дня, а к концу одного месяца, исключая разве только уж очень легко раненных, остальные все перемерли. Страдания от ран черкесы переносили с необыкновенною твердостью; даже тяжело раненные не выражали громко своих страданий, стараясь показать вид, что они ничего не чувствуют; они без малейших предосторожностей предавались своим обычным работам, и на предложение наше не утруждать себя и отдохнуть, они всегда отвечали, что это ни к чему не может послужить и что они гораздо лучше сделают, так как им уже суждено от бога умереть, если они не будут идти против его предопределения. Вид нашего лагеря был крайне печальный: посреди его стояли постели с мертвыми, число которых ежеминутно увеличивалось; кругом всех костров валялись полуобнаженные и окровавленные раненые. Часов в двенадцать ночи нам послышалось погребальное пение. Все окружающие костры начали напевать низким голосом погребальные, заунывные припевы, между тем как один из них визгливым, пронзительным голосом перекрикивал остальных, необыкновенно явственно произнося слова и стараясь попасть в такт и останавливаться одновременно с аккомпанировавшими ему; в завываниях этих черкесы поминали умерших и рассказывали их биографии. Таких хоров было от 15-ти до 20-ти, и каждый из них пел независимо один от другого; тот страшный концерт, продолжавшийся до самого утра, не дал нам сомкнуть глаз, что, впрочем, было и кстати, так как мы постоянно ожидали нападения русских. С наступлением дня черкесы натащили огромных древесных ветвей и наделали из них род носилок для перенесения умерших и раненых. Как только приготовлялись такие носилки, двое черкесов брали их на плечи и несли или раненых или мертвых; двое же других, назначенные для смены, ожидали своей очереди нести носилки. Все мертвые и раненые были отнесены в их аулы; таков был обычай страны, против которого нечего уже было и ратовать. Между тем это приводило нас в отчаяние; тех, которых нужно было нести, было такое множество, что вся эта процессия скорее походила на наше отступление; к полудню с нами осталось на позиции не более 500 или 600 человек. Наши лазутчики предупредили нас, что идет русский транспорт. Действительно, мы увидели целую вереницу лошадей, вышедших из своего лагеря и направившихся к Кубани; очевидно было, что русские, знакомые с обычаями черкесов, хотели воспользоваться временем, чтобы отправить своих раненых и привести подкрепление. Вместе с тем мы видели также, как они строили укрепление на высоте, командовавшей их ретраншементами; но, несмотря на все желания, мы были так малочисленны, что нечего было и думать о наступлении. Мы так были уверены, что неприятель не предпримет никакого движения до прибытия к нему подкреплений, что решились воспользоваться несколькими днями, чтобы объехать землю шапсугов и набрать там людей. Мы пустились немедленно в путь и к вечеру того же дня прибыли в Туапсе. О Туапсе нам всегда говорили, что это есть торговый центр всего края и что местность здесь чрезвычайно живописна. Представьте же наше удивление, когда мы приехали на берег моря, к устью небольшой речки, ниспадавшей с гор, и увидали тут до сотни хижин, подпертых камнями из разрушенного русского форта и покрытых гнилыми дырявыми досками. В этих-то злосчастных хижинах проживали турецкие купцы, торговавшие женщинами. Когда у них составлялся потребный запас этого товара, они отправляли его в Турцию на одном из каиков, всегда находившемся в Туапсе. Каики эти, вытянутые на берег, прятались здесь следующим образом: кузов судна помещался в чаще кустарников, мачты же обложенные ветвями, совершенно сливались с окружающею растительностью. Внутренность хижин была очень оригинальна; невольницы сидели в них на корточках, вокруг огней, и когда посетитель приближался к ним, они поспешно вставали, кланялись и, потупив глаза, оставались неподвижными, в ожидании обращения к ним с речью. Несмотря на их довольно оборванные, невзрачные костюмы, все они были очень красивы и веселы, и перспектива отправки их в Турцию, по-видимому, нисколько их не смущала. Оно и понятно; несчастные эти, обреченные сызмала на страшные, тягостные работы, вообще угнетаемые мужчинами, утешали себя надеждою, что, вероятно, с ними лучше будут обходиться в Турции, чем на родине. Вместе с тем, в мусульманских странах обычай продавать девушек — всеобщий, и какой-нибудь турок в Константинополе продает свою дочь ее мужу точно так же, как и несчастных черкешенок в Туапсе. Кроме того, рабство женщин не считается постыдным, гнусным делом у этих народов. Продать женщину, это, по понятиям горцев, значит выдать ее замуж, и торговцы невольницами считаются только заинтересованными опекунами, устроителями брачных союзов. А между тем в Турции черкешенки, при случае, могут попасть из хижины ее обладателя в гарем какого-нибудь паши, а пожалуй, и самого султана. И это случается весьма часто, особенно с красивыми черкешенками, возможность подобного улучшения их быта тешит несчастных невольниц, и они без всякого сожаления покидают родной свой очаг. На следующий день мы отправились в землю шапсугов, останавливались в каждой долине и, созывая народ, просили подкреплений. Вообще нас принимали очень хорошо и везде обещали помочь; но Измаил-Бей, знавший людей, с которыми мы имели дело, предупреждал нас, чтобы мы не рассчитывали на то число людей, которое нам было обещано, и что вообще в шапсугах заметно большое уныние. Мы, впрочем, и не настаивали на слишком больших требованиях. В то время, как мы совершали этот объезд, начались дожди. Произошло нечто вроде потопа. Ручьи и речки сделались непроходимыми, а горные тропинки до того сделались скользкими и так растворились, что невозможно было отчаиваться пускаться по ним. Ночью к нам прискакали эмиссары и объявили, что русский отряд, расположенный невдалеке, Находится в отчаянном положении. Дело в том, что от необыкновенно сильных дождей овраг, в котором расположился неприятель, был совершенно затоплен. Наводнение это, случившееся при страшной темноте, опрокидывало и увлекало с собой людей, лошадей, палатки, орудия. С вершины, на которой мы находились, до нас достигали страшные вопли, крики и невыразимый шум. Ясно было, откуда исходили эти крики и какие потрясающие сцены происходили внизу, на дне пропасти, но темнота была такая, дороги так страшны и дождь так силен, что никому из нас и в голову не приходило помогать еще в этом случае стихиям против русских. И только днем мы увидели всю страшную картину ночного разрушения. Обстоятельство это было благоприятно нам, и наш отряд значительно увеличился. К несчастью, вслед за тем наступили холода, и горцы, не имея возможности забирать с собою большие запасы провизии, были вынуждены каждый раз, когда она у них выходила, возвращаться к себе в аулы, так что мы решительно не могли определить, какими силами мы можем располагать. Продолжая, однако же, наш объезд по стране и проповедуя священную войну, мы всеми мерами старались поднять упадавший дух и возбудить энергию в населении. Во время этих объездов мы имели случай вблизи видеть поражающую нищету этого несчастного народа; ежедневно мы встречали новые партии горцев, выселявшихся в земли, еще не занятые русскими. Последние дожди и наводнения погубили большое число этих переселенцев, и мы беспрестанно встречали на пути нашем трупы. Голод был страшный; много несчастных погибло от него, и мы не могли оказать при этом горцам никакой помощи. Мы сами были в крайне стесненном положении и не раз испытывали большие лишения. Без провизии, без закрытий, мы располагались весьма часто в лесах и под утесами, отдавая себя на жертву всяким непогодам; иногда нас принимали в аулах, но мы бежали оттуда, боясь заразиться болезнями, которые уничтожали целые населения аулов. Так, однажды, во время нахождения нашего в одном ауле, в нем умерло восемь человек от тифа. Мы тотчас же оставили этот аул, предпочитая столь опасный приют риску умереть с холода и голода. Наконец, мы приблизились к расположению русских. Горцы привезли наши орудия, и мы расположились на позиции на одном холме, в расстоянии часа ходьбы от неприятеля; аванпосты наши заняли все промежуточное пространство. К сожалению, наличное число наших сил беспрестанно подвергалось таким колебаниям, что мы решительно ничего не могли предпринять. Холод между тем усиливался; каждую ночь у нас умирали часовые, и случалось даже и так, что целые пикеты замерзали. Подобное положение дел не могло долго продолжаться; черкесы по-прежнему продолжали оставлять нас, даже не предупреждая о том. Мы не могли сформировать прислуги при орудиях, потому что горцы, истрачивая свои запасы провизии, уходили в аулы, и мы не имели времени обучить их артиллерийским приемам. Полковник Пржевольский, видя такой оборот дел, снова отправился с несколькими черкесскими начальниками, с целью собрать некоторый запас провизии; запас этот дал бы нам возможность иметь в нашем расположении хотя небольшой, но постоянный отряд. Однажды на рассвете к нам вбежал запыхавшись черкес с криком: «москов, москов». Вслед затем послышалась ружейная пальба. Русские сбили наши аванпосты и наступали на нас. Застигнутые врасплох, мы поспешили запречь орудия и отправить их назад, выслав навстречу неприятеля часть наших людей под командою Жамбулетта. Но русские, взобравшись на высоту, командовавшую нашею позициею, направили на нас смертельный огонь, прежде чем мы успели отступить. В несколько минут небольшой наш бивак завален был убитыми и ранеными. Орудия были спасены, но все боевые припасы остались на месте. Жамбулетт был убит, и его отряд бросился бежать, теснимый густою колонною русских. В эту минуту прискакали хаджи Керандук и Измаил-Бей. Видя, что нет никакой возможности держаться, хаджи Керандук схватил горячую головню и поджег соломенную крышу порохового погреба. Мы вскочили на лошадей и едва успели отъехать несколько шагов, как последовал страшный взрыв. Русские, пораженные этим взрывом, остановились и, опасаясь, что не подведена ли мина или не сделана ли засада, возвратились на высоты, продолжая оттуда стрелять по нас. Эта непродолжительная задержка дала возможность подойти к нам подкреплениям; скоро к отряду присоединились все жители окрестных аулов, и мы атаковали, в свою очередь, русских. Снова завязалось дело, и русские понесли большую потерю, так как им пришлось весь путь, пройденный ими утром под покрытием тумана, теперь пройти под выстрелами горцев. Отряд наш был малочислен; в противном случае, мы не пропустили бы ни одного русского живым в их лагерь. Хотя в результате день этот прошел для нас благополучно, тем не менее мы видели, что нам нельзя было долго сопротивляться и что невозможность сформировать значительный отряд делала все наши усилия тщетными. Тогда мы решились отправить одного из нас в Турцию, что бы он мог объяснить друзьям черкесов, в каком страшном положении находятся их дела; сами же мы решились, впредь до получения каких-либо подкреплений, отстаивать страну шаг за шагом. С этих пор между черкесами и русскими происходило несколько незначительных стычек, подобных только что описанной. Неприятелю также нельзя было производить больших движений, так как страна покрылась снегом, и даже мы, руководимые черкесами, постоянно встречали огромные затруднения, путешествуя по этим горным ущельям. Невыразимых, страшных усилий стоило нам выполнение нашей миссии, заключавшейся в поддержании вооруженного положения страны. Все время мы проводили в беспрестанных разъездах по стране, переезжая от одних аванпостов к другим и заботясь о том, чтобы все главные проходы были защищены вооруженными партиями. Наши объезды становились день ото дня более и более печальны; общественное бедствие возрастало; число эмигрировавших постоянно увеличивалось. Со всех мест, последовательно занимаемых русскими, бежали жители аулов, и их голодные партии проходили страну в разных направлениях, рассеивая на пути своем больных и умиравших; иногда целые толпы переселенцев замерзали или заносились снежными буранами, и мы часто замечали, проезжая, их кровавые следы. Волки и медведи разгребали снег и выкапывали из-под него человеческие трупы. Однажды, вечером, мы с одним поляком офицером заблудились в горах; шесть убыхов, сопровождавших над, сами не могли определить, куда мы попали. Мы ехали с самого утра; утомленные лошади наши беспрестанно спотыкались, а солнце было уже близко к закату; нам приходилось останавливаться, так как в стране этой, когда снег занесет все тропинки, чрезвычайно опасно пускаться в путь ночью, и на каждом шагу можно рисковать свалиться в пропасть. Перспектива провести ночь среди ущелья и подвергнуться нападению волков заставила нас ускорить наш марш; конвоировавшие нас убыхи напрягали все усилия, чтобы распознать и определить местность, в которой мы находились; но все было тщетно. Между тем мы ехали по таким местам, с которых можно было далеко видеть: мы находились на гребне очень высоких гор, тянувшихся от моря и соединявшихся с главным кавказским хребтом. Под нами расстилались долины с их причудливыми, многочисленными извилинами, но глазам нашим не представлялось ничего, кроме густого белого покрова, однообразно расстилавшегося по всем окрестностям. Только темные стволы пихты и дуба одни были видны из-под снежной поверхности; порывистый северный ветер с необыкновенною силою стряхивал с их ветвей серебристый иней. Позади нас расстилалась темная поверхность моря; скользившие по нему светлые лучи заходившего солнца отражались своим блеском на матовой белизне гор. Вокруг нас раздавались только храпение наших лошадей и пронзительные крики громадных орлов, паривших над нашими головами. Вдруг, на повороте около небольшого пригорка, мы наехали на несколько хижин, занесенных снегом, из-под крыш которых струился дымок; то был аул. Мы решились переночевать в нем и, проскакав несколько шагов, очутились около плотной живой изгороди, кусты которой, очищенные от листьев, грозно выказывали остроконечные свои иглы. Сойдя с коней, мы нашли низенькую калитку и вошли в ограду. Целая стая худых, поджарых собак бросилась на нас со страшным лаем; проводники наши пустили в ход свои нагайки и угомонили так неприветливо нас встретивших животных. Людей не было видно никого, мы полагали, что аул этот необитаем; убыхи наши что-то прокричали, тотчас же отворилась одна дверь, и в ней показался человек, вооруженный топором. Конвойные наши объяснили ему, кто мы такие, и потребовали от нашего имени -гостеприимства. Во время этих объяснений я занялся рассмотрением любопытной личности вышедшего к нам человека. Это был невольник; поярковая, остроконечная его шапка и вообще оборванный вид всего его костюма не оставлял в этом отношении никаких сомнений. Ему было по крайней мере лет 60; он был весь сгорблен и по снегу ходил на босую ногу; его длинная, седая борода клочьями спускалась на грудь; густые брови почти совсем закрывали его глаза, в которых какая-то особенная, дикая выразительность нас поразила. Индивидуум этот посматривал на нас с явным недоброжелательством; затем он отправился в хижину, чтобы спросить приказаний своего господина, тотчас же оттуда возвратился и повел нас в соседнюю избу, где с необыкновенною поспешностью развел огонь. Пять или шесть других невольников взяли наших лошадей и помогли нам снять с себя наше оружие, затем они принесли ковры, циновки и, следуя обычаям страны, мы обмыли ноги в деревянной чашке, наполненной водой и сделанной с разными вычурными украшениями. Когда мы окончательно разместились, хозяин прислал нам блюдо орехов и чашку молока. Во время этой закуски мы кое-как, с грехом пополам, вели разговор с окружающими нас невольниками. Особенных усилий стоило понимать друг друга, как вдруг старик-невольник, встретивший нас, обратился к нам по-русски. — Ты русский? — сказал мой товарищ, проведший 15 лет в Сибири и благодаря этому обстоятельству отлично говоривший по-русски. — Да,— ответил он,— я из Нижнего. Тогда мы обратились к нему с расспросами, и он подробно объяснил нам, кто наш хозяин и где мы находимся. Хозяин наш был один из шапсугских начальников, игравший довольно важную роль в стране. В последней экспедиции этого племени против русских два сына его были убиты и у него самого была раздроблена осколком гранаты правая рука. Суровые черты лица невольника постепенно умягчались; по лицу его было видно, как он был счастлив поговорить на родном языке, и хотя он употреблял в своей речи множество черкесских слов, но его можно было легко понимать. На вопрос наш, сколько времени он находится у черкесов, он отвечал нам, что уже около 45-ти лет. — «Но ты же был еще слишком молод, чтобы быть солдатом, — возразили мы ему, — как же тебя взяли?» — «Мне было едва только 15 лет, как меня отправили из Одессы юнгою на одном русском судне. Ночью поднялся сильный северо-восточный ветер, и мы сели на мель около черкесского берега, в расстоянии двух лье отсюда. Судно разбилось, экипаж пересел в лодки; но они не могли держаться в море и были выброшены на берег, меня схватило несколько горцев, и начальник их, отец теперешнего моего господина, взял меня к себе на лошадь и привез сюда. После я уже узнал, что все мои товарищи были перебиты горцами. Я сделался рабом. Пока я был молод и слаб для всякой другой работы, мне вверено было стадо овец, которых я пас в горах. То было лучшее мое время; я бродил по окрестностям, гоняя мое стадо; целые дни я проводил на неприступных вершинах и привык к этому уединению. Но как только я подрос, меня заставили пахать землю и рубить дрова. Работы эти были тяжелы тем более, что господин мой, не желая уничтожать лес, окружавший его дом, посылал меня в отдаленные места. Я рубил там дрова и должен был приносить их на своих плечах, никогда не имел отдыху, вечно работал, к тому же меня часто и сильно наказывали. Я был несчастлив, как только можно быть несчастливым». «Несколько времени я льстил себя надеждою быть освобожденным; мне говорили, что русские очень часто выкупают или обменивают своих пленных, и я пытался убедить моего хозяина сделать и со мной то же; но он и слышать этого не хотел, и все мои мольбы разбивались об его упрямство». — «У меня нет родственников в плену у русских, — отвечал он мне постоянно, — я не могу тебя обменять. — Продайте меня,— просил я его. — За тебя не дадут дорого. — Но выкупают же других. — О, другие; это совсем иное дело, отвечал он мне; то солдаты, их знают начальники, и они всегда готовы заплатить за них, чтобы только выручить их. А ты, когда я тебя взял, ты был еще ребенок, ты не сын какого-нибудь бея, никто тобою не интересуется, и никогда не заплатят за тебя хорошей цены, наконец, ты мне нужен; если тебя не будет у меня, мне придется взять другого невольника; словом, я хочу, чтобы ты остался при мне. Другого ответа не слышал от него, и я перестал возобновлять этот разговор. Несколько раз мне приходило на мысль лишить себя жизни; но мне все казалось, что как-нибудь я еще освобожусь, и эта мысль привязывала меня к жизни. Я был неправ в этом случае; но теперь уже поздно; не стоит труда, я уже стар, и мне не долго уже осталось жить». Несчастный опустил голову и помолчал несколько минут, обуреваемый всеми этими плачевными воспоминаниями. Лицо его снова приняло то сумрачное, зверское выражение, которое нас так поразило при первой встрече с ним. — И вы все это время постоянно оставались здесь? — спросили мы его. — Нет,— отвечал он, — но лучше было бы, если бы я действительно не оставлял этих мест. Несчастие меня так гнело, что я решился бежать. Я очень хорошо знал, что если меня поймают, то меня убьют, но положение мое было так безотрадно и безнадежно, что я решился на все. В один прекрасный день, взяв с собою мешок с пшеном и вооружившись топором, я пошел сам не зная куда. Я не знал дорог, потому что все время, что я находился в этой стране, я никогда не удалялся от дома моего господина; но я не терял надежды и отправился в путь. Я не помню, долго ли продолжалось мое путешествие; знаю только, что кое-как я достиг моей цели, мне приходилось обходить места; я шел окольными путями; дни проводил в лесах, рискуя быть разорванным дикими зверями, ночью пускался в дорогу. Я почти не затрачивал моего съестного запаса и прибегал к нему только в крайности; но и он весь истощился, я начал питаться корнями, и истощенный усталостью и голодом, я дошел, наконец, до поста, занимаемого русскими. Меня отвели к генералу, и я рассказал ему свою плачевную историю. Сперва мне не верили, приняв за дезертира, и чуть-чуть не расстреляли. Но я так энергически восстал против этого, что с меня снова сняли допрос и, наконец, Поверили всем моим показаниям. Так как я хорошо владел черкесским языком, меня определили переводчиком, в армию. Тогда я сделался снова совершенно счастливым; во мне нуждались, как в хорошем толмаче, и я приобрел много денег. К сожалению, счастье это продолжалось недолго, и совершенно исключительное обстоятельство снова ввергло меня в бездну несчастья. Мы были в Сухум-Кале, и там-то я познакомился с одной женщиной, которая меня и погубила. Она была родом из Мингрелии, чрезвычайно красива собой и имела мужа унтер-офицера русской армии. С моей стороны было крайне неблагоразумно, что я привязался к этой женщине, тем более, что она была, как и все женщины Мингрелии, колдунья; но должно быть мне было уж так суждено, и я не мог избежать моего рока. Да, она была колдунья, повторил он, заметив, что мы усмехаемся, и она была причиною тому, что снова нахожусь вот здесь. У нее был невыносимый характер, и я с нею вскоре же поссорился; мы разошлись, и я не видел ее несколько времени. Однажды, едучи верхом, я встретился с нею; нас было только двое на дороге; она перешла мне дорогу, начертив передо мною на песке несколько крестов. Она сделала заговор против меня, но я не боялся этого и из предосторожности начал носить на себе волчью лапу. Мне казалось, что я спасусь от всех бед, потому что я видел, как черкесы употребляют это средство, чтобы спастись от заговоров волшебниц. Но мингрелки искуснее других в этом деле, и как я жалею, что у меня не случилось тогда образа св. Сергия, — все было бы благополучно; но я подумал об этом только после, когда уже было поздно.
|